А. М. Маркуша Грешные Ангелы повесть




НазваниеА. М. Маркуша Грешные Ангелы повесть
страница9/18
Дата публикации15.03.2013
Размер2.38 Mb.
ТипДокументы
vbibl.ru > Астрономия > Документы
1   ...   5   6   7   8   9   10   11   12   ...   18

невысокой, таят в себе порядочный процент неустранимого риска...

Знаю, знаю и не устаю повторять: без риска нет воспитания! Слова правильные, только душа все равно в тревоге...
20
Мальчишкой я почти никогда не дрался. Скорее всего, потому, что чаще всего не бывал уверен — справлюсь или нет. Вот сам и не лез. Конечно, такое не украшает — всякая драка держится на какой-то порции риска, а тот, кто рисковать не желает, доброго слова не заслуживает.

Думал я об этом на ночной дороге.

И была та дорога, как в страшном сне, будто черти ее перелопатили: колдобина на колдобине, грязь, вода в колеях. И ко всему еще — темень: луна только изредка появлялась и надолго исчезала в низких аспидных облаках. Мы возвращались в расположение части. Шли из города, в окрестности которого попали ровно на десять дней, чтобы перево­оружиться на новейшую модификацию истребителя «лавочкин».

До гарнизона оставалось километров пять-шесть. А надо было еще выспаться: на другой день планировались полеты.

Мы пробовали остановить попутку, но в ответ на темперамен­тные размахивания руками замызганный «студер» даже не притормозил.

Теперь, когда в очередной раз наступило короткое лунное про­светление, открывшее несравненной мерзости пейзаж, Остапенко театрально хлопнул себя ладонью по лбу, замер на месте и объявил:

— Идея, гусары! Столбы видите? — Действительно, на обочине валялись беспорядочно сваленные и почему-то не растащенные на дрова телеграфные столбы. Штук, пожалуй, десять, когда не больше. — Кладем на проезжую часть клеточкой, гусары, и порядок, никакой «студер» не перескочит.

Сказано — сделано.

Столбы уложены на дороге. Мы же усаживаемся в сторонке, закуриваем и ждем. Меликян сказал:

— Интересно, что подумает водитель, когда увидит этот дот?

— Очень ты любопытный, Мелик, — сказал Остапенко, — лучше прикинь, сколько времени остается до подъема?

Но Мелик ничего не успел ответить: над дорогой, еще вдалеке, замотались, задергались слабые световые пятна. Мы отошли подальше, затаились.

«Виллис» качнулся на рессорах и встал. В темноте он казался еще меньше, чем был на самом деле, — коробочка.

Кто-то, ругаясь, вывалился на дорогу. Хлопнули дверцы.

Оценив обстановку, мы поняли — деваться «виллису» некуда, и решили предпринять маневр: сначала оттянуться метров на сто назад, в направлении города, там выползти на дорогу и с беспечным трепом рулить в сторону гарнизона.

Шагов за десять до виллиса нас окликнули:

— Что за народ?

— Авиация на пешем марше.

В отблеске включенных в тот момент фар увидели: спрашивал генерал-лейтенант, большой красивый мужчина, украшенный густым набором тяжелых боевых орденов.

— Истребители? — спросил генерал.

— Штурмовики, — на всякий случай сбрехнул Остапенко, резонно полагая — сбить начальство со следа никогда не вредно.

— Помогите освободить проезд, ребята, — попросил гене­рал. — Какая-то сука нашкодила.

Мы помогли.

И генерал предложил нам затискаться на узенькое заднее сиденье, пообещав подбросить до гарнизона.

Полагая, что наша военная хитрость вполне удалась, мы радовались еще и на следующий день, а Остапенко раздувался так, будто он выиграл Аустерлицкое сражение.

Так часто бывает — пустячок, а празднуешь.

Конечно, еще через день мы и думать забыли о нашем броске в город, о сомнительных городских утехах и о мерзкой ночной дороге. Тем более до возвращения на фронт оставалось всего несколько дней.

Полк собирался на тренировочные полеты.

Носов предупредил: к построению прибудет новый командир корпуса. Гвардии генерал-лейтенант Суетин. Он был в Испании, дрался на Халхин-Голе, говорят, строг, не терпит размазней. Станет задавать вопросы — отвечать полным голосом, голову держать высоко, есть глазами начальство...

— Хвостом вилять? — поинтересовался Остапенко, любимец Носова.

И тут же получил исчерпывающий ответ. (В силу его полной непечатности дословное повторение опускаю.)

— Становись! — без лишней рьяности скомандовал Носов, когда на дальнем фланге самолетной стоянки обозначился командирский «виллис».

— Клянусь, Колька, — сказал Меликян, — сейчас окажется, что генерал — наш. Веришь, печенкой чувствую.

И Мелик не ошибся. Печенка его не обманула.

Носов доложил. Суетин поздоровался и скомандовал: «Воль­но!» Никаких установочных речей произносить не стал, сказал только:

— Занимайтесь своим делом, майор. По плану действуйте, а. я погляжу, как оно у вас идет...

И поглядел. И увидел!

Протягивая мне, вроде своему лучшему другу, руку, генерал очень сердечно произнес:

— А-а, штурмовик. — Подмигнул озорно: — Привет! Никто ничего не понял, а я, не зная, куда деваться, сделал над собой усилие и бодро ответил;

— Здравия желаю, товарищ гвардии генерал-лейтенант. Как только вы меня запомнили?

— Есть у меня нюх, штурмовик. И память — тоже! А летаешь ты как? Как брешешь?

— Никак нет, товарищ гвардии генерал-лейтенант. Летаю куда лучше: я брехун — любитель, а летчик — профессионал.

Почему-то это ему не понравилось. Генерал нахмурился, отвернулся от меня.

- Профессионал?! - И, обращаясь к Носову: - Где твоя машина, командир? Сейчас я слетаю с этим профессиона­лом на свободный воздушный бой. Поглядим, какой он на самом деле профессионал.

На высоте в две тысячи метров мы разошлись в противопо­ложные стороны, чтобы через восемьдесят секунд встретиться в стремительной лобовой атаке.

Я твердо знал: в учебно-тренировочном воздушном бою предельно допустимое сближение на встречных курсах не долж­но быть меньше четырехсот метров. Но решил: первым не сверну!

Он — начальник, вот пусть и отвечает за безопасность, пусть обеспечивает...

Мы дрались минут семь.

Никогда раньше я так не старался в учебно-тренировочном бою.

«Вот ты, — думал я, — сомневаешься, какой я профессионал? А почему? У тебя звание выше, орденов больше... И что с того? Себя не пожалею, тебя не пожалею, лучше столкнусь, чем уступлю! Ты — летчик, я знаю, но и я — летчик. Истребитель должен быть злым... в бою...»

Небо становилось из голубого черным, снова голубым и — розовым, потом опять чернело; спина уже переламывалась, и вся требуха поднималась из живота к горлу... Играли перегрузки.

Эта мука не кончалась и, казалось, никогда не кончится. Но так не бывает, всему приходит тот или иной конец. Я услышал в наушниках шлемофона голос Суетина:

— Выход из боя! Выход из боя... Снижаемся в паре.

Через пять минут я стоял перед генералом.

Заметил: у него лопнул кровеносный сосудик в глазу и белок сделался светло-розовым. Сознаюсь: обрадовался. Розовый белок свидетельствовал — и генералу досталось в этом бою...

— Ты всегда так дерешься?

— По вдохновению, — сказал я и притаился. Что последует?

— Ты — опасный нарушитель, Абаза. С тобой надо бороться.

— Так точно, товарищ генерал, — как война кончится, Гитлеру капут сделаем, можно будет за меня приниматься.

— Напрасно смеешься, — сказал он задумчиво, — если ты доживешь до конца войны, Абаза, так приблизительно и будет: ты очень опасный нарушитель.

Часом позже, вполне удовлетворенный столь тревожно нача­тым днем, я заканчивал тренировочный пилотаж в зоне. Пилотаж! Иду резко вверх, оборачиваюсь «бочкой», ложусь на спину и — к земле. Ох и машина «лавочкин»! Фантастика! Может, чуть тяжеловата, если откровенно сказать, но за ручкой ходит, но высоту берет... Поглядел на часы: мое время кончилось. Подумал: пора. И тут увидел — на светлом покрове земли движется четкая тень. Пригляделся — По-2. Низко-низко летит, будто крадется.

Особо ни о чем не размышляя, я опрокинул своего зверя через крыло на спину, слегка довернул на пикировании и ринулся на «цель». Захватить По-2 в перекрестье пушечного прицела — не трудная задача. Но этого мне показалось мало: а если впутать его в струю «лавочкина», вот перепугается парень...

И впутал. Проскочил под «противником» и сразу под самым его носом рванул горку...

Сел в положенное время. Никаких сомнений или угрызений не испытывал. Думал только об одном: до чего же хороша машина «лавочкин»

Прошло минут пятнадцать, может быть, чуть больше, над посадочной полосой прострекотал По-2. Приземлился у самого командного пункта. Ясно — начальство. Машину летчик не убирает. Носова к себе поманил пальчиком. Совещались они не дольше минуты.

Меня — на ковер!

Оказался Суетин. Летел он в соседний полк, но вернулся, чтобы выяснить, кто с бортовым номером «72» летает.

— Абаза?

— Так точно.

— Говори, тебя сразу к чертовой матери из корпуса выгонять или сперва наказать? Как сам считаешь?

— Сначала, товарищ гвардии генерал-лейтенант, для пользы службы надо обязательно наказать.

— Пять суток хватит?

— Многовато, товарищ гвардии генерал-лейтенант, нам ведь запланировано через три дня на фронт вылетать.

— Вот и поедешь с наземным эшелоном, без ремня поедешь... Для позора и осознания! Эх, Абаза, Абаза, умрешь ты лейтенантом.

— Так точно, товарищ гвардии генерал-лейтенант: летчик и должен быть молодым...
21
Всю жизнь мне приходится хоронить товарищей. Некоторые считают — профессия такая. Но это как сказать: по точным статистическим данным, авиация сегодня — самый безопасный, самый надежный вид транспорта. И все-таки без катастроф в нашем деле не обходится.

Хороню и никак не привыкну, не могу примириться с этой сражающей наповал картиной: был человек — нету... Слышу разговоры — не спешил бы с разворотом. Или — надо бы сразу пожарный кран перекрыть... Или — какая нелепая катастрофа, и удивляюсь — можно подумать, что бывают катастрофы «лепые».

Шурика Саенко я знал со времен летной школы. Он был лучшим гимнастом нашей эскадрильи, он отличался завидной приспособляемостью — одинаково хорошо ладил и с моториста­ми, и со старшинской публикой, и с курсантами, он всегда нравился начальству. Потом, став самостоятельным человеком, Шурик не вызывал зависти коллег, ему охотно прощали мелкие слабости, а все потому, что понимали — добрая душа Шурик, бесхитростный мужик — не обманет, никому преднамеренной бяки не сделает, от чужого куска не откусит.

И вот катастрофа.

Шурик испытывал опытный образец машины с резко — втрое против обычного — увеличенным размахом крыла. Аппарат предназначался для полетов на сверхвысотах, где воздух такой слабенький, что коротенькими крылышками за него просто не зацепиться.

С самого начала было ясно: на взлете возможны трудности.

У больших крыльев большая подъемная сила, двигатель на машине мощнейший, значит, отрыв от земли должен получиться ранний. Хватит ли устойчивости на малой скорости — это предстояло выяснить в первую очередь.

Впрочем, в тот день Шурик не собирался взлетать. Думал только побегать по аэродрому, примериться к машине: как направление держит, как тормоза работают. А еще хотел понять, как обдуваются рули.

Но вышло не по-писаному.

Едва стронувшись с места, машина резко подняла нос, пробе­жала каких-нибудь полсотни метров, оторвалась от земли и стала раскачиваться с крыла на крыло. Долгие ее консоли едва не цепляли за бетон, И Шурику никак не удавалось попасть в такт, чтобы как-то утишить, парировать раскачивание элеронами. Он рухнул в конце взлетной полосы и сразу загорелся.

Потом, как всегда в подобных случаях, говорили:

— Надо бы сразу прервать взлет.

— Не следовало давать полные обороты во время разбега...

— Непонятно, почему он довел машину до отрыва?

У нас свобода слова: каждый говорил чего хотел. Аварийная комиссия работала, но официального заключения еще не было. Может быть, поэтому поминки Саенко проходили особенно напряженно. Возможно, впрочем, мне это только казалось. Какие другие поминки бывали непринужденными? Запомнилось упорство, с каким во всех речах, произнесенных за траурным столом, повторялось, каким великолепным, каким всегда предусмотрительным, необычайно расчетливым и беском­промиссным испытателем был Саенко.

Всей силой коллективного авторитета ребята «давили» на аварийную комиссию, стараясь исключить из будущего акта вполне возможные слова: «Считать виновником катастрофы летчика-испытателя Саенко, допустившего...» — перечень оши­бок и прегрешений.

Ясно, товарищи Саенко руководились лучшими намерения­ми. Люди старались изо всех сил. И все-таки... мне казалось — за таким столом должны были звучать другие слова. Разговорный жанр — не моя стихия.

По части публичных выступлений, пламенных речей я никог­да не блистал, не отличался... Но тут вместе с горьким вином, вместе с обидой за Шурика что-то накатило, толкнуло меня, и я взял слово:

— Мужики, пусть аварийная комиссия напишет, что найдет нужным, что положено писать. Не будем совать нос в ее дело. Шурик в реабилитации не нуждается... И вообще какая может быть разница — кто виноват? Саенко, можно с уверенностью сказать, наперед отработал любой самолет. Авансом отра­ботал. Понятно? И я хочу сказать тут про нашего Шурика, про самого... Он пожрать любил вкусно. Он баб любил. Он постоянно себя мучил: зимой — лыжами, летом — велосипе­дом... Ему требовалось преодолевать... Такой уж характер. Помирать, конечно, никому неинтересно. Но учтите — Саенко правильно закончился — преодолевая... и в полете. Сразу. Дай Бог так каждому, не мучаясь. У меня просьба к вам, товарищи, давайте будем его помнить живого, каким он был на самом деле. Не надо сиропить. Ему этим не помочь, а нам, ребята, стыдно...— Так я говорил, пока меня силком не усадили на место.

И сразу же, еще за траурным столом я почувствовал — потянуло холодком, какой-то отчужденностью. Только сперва не мог понять, откуда и почему.

А на другой день в летной комнате замечаю: не так на меня смотрят товарищи, не так, как недавно смотрели. Никто — ни слова, только глядят осуждающе.

Отлетались и тогда мне дали понять. «Для чего, — спрашива­ют, — ты про баб выразился? У нас тоже жены имеются, — говорят, — они на поминках присутствовали и слушали. — И еще спрашивают: — А как ты думаешь, надо было Шуркиной супруге получать информацию о его бабах в такой момент?»

И для чего членов комиссии было подковыривать?

Пришлось признать — виноват. Язык мой — враг мой. Попутал. В какой уже раз.

Впрочем, я тогда думал и сейчас готов подтвердить: гово­рил одну чистую правду, крупиночки не сбрехнул, не для красного словца старался. Чего хотел? Хотел, пусть люди почувствуют, что в Шурике было самым главным, его голу­бую, как небо, душу оценят,- его любовь к жизни оценят. Хотел, да, видать, не сумел.

Есть во мне такая несуразность — не способен я к обходному маневрированию. Сколько ни пытался — не получается.

Хвалюсь? Ни в коем случае. По нынешним временам — сомнительная это доблесть... И лучше бы мне, наверное, промол­чать, да обещал — ничего не утаю. А уговор дороже денег.
22
Не знаю даже, следует ли мне после Коллинза, Бриджмена, Галлая и Эвереста рассказывать о существе летно-испытательной работы. Многие уже пробовали, и большей частью напрасно: или таланта не хватало, или собственного профес­сионального опыта, у одних - летного, у других - литератур­ного.

Но об одном эпизоде умолчать я не в силах.

Вскоре после того, как я закончил специальную подготовку и приступил к исполнению своих обязанностей на новом уровне, меня позвал Лебедев.

Два слова об этом человеке. Был он умен, красив, осмотрите­лен, смел и азартен сверх всякой меры. В авиационном мире был он живой легендой.

Позвал меня Лебедев и говорит:

— Ухожу в отпуск, закончи, старичок, программу. Начальство не против, В чем там вся хитрость? Тебе надо ничего не делать. Присутствовать и запоминать.

И он живо нарисовал мне картину предстоящего полета, сложности которого я не оценил.

По заданию следовало набрать четыреста метров высоты, сделать обычный круг над аэродромом, выйти на посадочную прямую, снизиться до восьмидесяти метров и над ближним радиоприводом включить автоматику.

До высоты в шесть — восемь метров полагалось убедиться, что самолет надежно управляется без участия летчика, и тогда снять со штурвала руки, а с педалей - ноги и... смотреть во все глаза, запоминая и оценивая действия автоматики.

Опущу техническую сторону дела: игру электронных импуль­сов, посылаемых на землю и возвращаемых землей, сложное преобразование радиосигналов в усилия гидравлической систе­мы — предмет увлекательный, но плохо поддающийся популяри­зации. Про это не буду. Сразу перейду к финалу. А финал, как я мог себе представить, должен был выглядеть так: самолет без моего вмешательства приземляется, теряет на пробеге скорость и оста­навливается. Сам! Затем я заруливаю на стоянку, машину осмат­ривают, после чего я повторяю взлет, а автоматика — посадку.

Вводя меня в курс дела, Лебедев сказал:

— Техническая сторона более или менее ясна. С точки зрения психологии — хуже. Действовать всегда легче, чем бездейство­вать. Понимаешь? И как тут привыкать? Надо прежде всего поверить в эту холеру... Я почти поверил, но привычки, старый мой опыт все-таки бунтуют. Они — против.

— И ты решил отдохнуть в отпуске? — спросил я. Лебедев не ответил, хотя на его открытом красивом лице можно было прочесть: «Ну и нахал ты, Абаза!»

На высоте восьмидесяти метров, как только зазвенел звонок радиопривода, я проверил скорость, перекинул тумблер вверх, выждал ровно пять секунд и снял ноги с педалей. Управление ходило мелко и четко. Самолет надежно сохранял направление.

Я отпустил штурвал. И он тут же задергался неживыми, жесткими, очень уж выверенными движениями. Покачиваясь с крыла на крыло, машина — правда, самую малость — начала опускать нос. Бетон приближался, наплывал в лицо.

Хорошо были видны черные следы стертой при торможении резины, заметны были отдельные масляные пятна, швы между плитами...

«А если эта холера приложит меня с последнего метра?» — подумал я вдруг. И когда увидел, как пошли назад рычаги управления двигателями — мне показалось, слишком быстро, — перехватил управление, выключил автоматику и ушел на второй круг. Справедливости ради признаю: я едва сам не приложился с последнего метра, это опасная акробатика — выхватывать штурвал над самой землей.

В тот день я сделал четыре захода и ни одной автоматической посадки. Никто меня не торопил, никто не понукал. Давали время освоиться, привыкнуть, преодолеть себя.

На другой день, не стану объяснять как, но с первого же захода я приземлился на автомате. Зарулил на стоянку. Выключил двигатели и пошел отказываться от дальнейших полетов.

Настроение было, как бы поточнее выразить... моросящий дождь с туманом.

Два марша по широкой лестнице, я у цели.

В просторной светлой комнате начлета, бывшего планериста-рекордсмена, под потолком, расписанным кучевыми облаками и парящими планерами изумительной красоты, я обнаружил... Лебедева.

— Кто-то, мне казалось, собирался в отпуск?

— Задержался на денек: хотел посмотреть, как у тебя получит­ся затравка.

— Я пришел отказываться.

— Почему?

— Я — не Гастелло.

Лебедев проворно поднялся со своего места, обошел начлетский стол, взял меня бережно под руку и повел, повел к двери. Со стороны это, должно быть, выглядело забавно. Только у самого ангара он сказал:

— Как же хорошо, что там никого лишнего не оказалось. Старичок, посторонним не следует такое слышать. Пойдем на машину и слетаем вместе. Надо, старичок, перешагнуть... непре­менно, Коля, надо. И — никаких возражений.

Мы сделали три посадки в автоматическом режиме. Ничего более отвратительного я не испытывал.

Мы очень сблизились с Лебедевым за эти немногие минуты, вытягивавшие у меня душу. Пожалуй, удивляться тут нечему.

Его фотография — на моем столе.

Обыкновенный любительский снимок, без черной рамки.

Лебедев смеется и, случается, вопреки здравому смыслу высказывает мне иногда очень откровенные и отнюдь не комп­лиментарные вещи.
23

До чего же крепко вцепились в память — я их и сейчас вижу — эти корявые строчки: «... график — изображение линиями свойств, действий, явлений во всех случаях, когда таковые могут быть определены числами». Это я сам писал под диктовку математика.

Со школы каждое слово помню. Каждую буковку, кажется, вижу. И это подтверждает: что такое график — я знал давно и твердо, но знать — одно, а представлять, чувствовать — совсем другое.

Мне тысячу раз толковали: вот смотри, на вертикальной оси отмечаем температуру в градусах, на горизонтальной — годы. Берем соответствующий год, и — еще... пока не образуется система точек. Остается последовательно соединить эти точки и получить график, наглядно рисующий состояние клима­та, его изменения и тенденции в определенной точке земного шара за известный отрезок времени...

Я смотрел на кривую, вычерченную внутри прямого угла, вроде бы понимал: сначала было холоднее, потом, в течение пяти лет, погода держалась более теплая... и снова средняя темпера­тура снизилась. Все это я понимал, но никакого ощущения при этом не испытывал. Мог разобраться в графике, но не более того... Наверное, не хватало воображения, или я не чувствовал особой необходимости проникать в глубинную суть бессловес­ных кривых. Получал по математике и физике обычно четверки, а чего еще надо?

Никогда бы не мог поверить, что придет время и я стану жить графиками, рисковать собственной головой ради единой не вполне ясной точки графика. И ощущать себя счастливым, когда сомнительная точка прояснится, и глубоко несчастным, когда другая точка вдруг подведет меня.

Испытания были закончены.

Машина получила вполне приличную оценку. Правда, и список доработок, приложенный к акту, оказался довольно пространным. Но это обычно.

Теперь мне предстояло перегнать самолет из центра на восточную базу. Расстояние для истребителя порядочное, по­крыть его для подвесных баков невозможно,

К подготовке маршрута привлекли не только штурманские силы, но и представителя двигателистов пригласили.

К концу дня графики расхода горючего, резко менявшие свой характер в зависимости от высоты и скорости полета, лежали на моем рабочем столе.

В авиации всегда так: хвост вытащишь — нос увязнет. Хочешь долететь быстрее, вроде бы ясно — увеличь скорость, но, коль скорость больше, горючего расходуется тоже больше и может не хватить... Чем выше летишь, тем сопротивление воздуха мень­ше — вроде выгодно, но... тяга двигателя с высотой падает...

Короче говоря, всякое решение должно быть компромиссным, держаться на взаимных уступках.

Расчеты были сделаны.

График полета готов. Инженерные рекомендации сведены в четкую таблицу и перенесены в наколенный планшет.

Старший штурман и главный двигателист подвергли меня перекрестному допросу. И убедившись, что график я усвоил, в таблице разобрался, украсили полетный лист своими подписями и большой гербовой печатью.

Можно было лететь.

На семи тысячах, как и обещали синоптики, облачность не кончилась. Но это меня не огорчило. Поставил обороты по таблице, проверил режим горизонтального полета и, продолжая пилотировать исключительно по приборам, устремился к цели.

— Курс? — время от времени спрашивал я себя и отвечал, взглянув лишний раз на компас: — Заданный.

— Скорость? Нормальная.

— Высота? Высотомер докладывал: «Нормальная». Варио­метр предупреждал: «Без отклонений идешь».

А секундомер знай свое, накручивал время.

Цена минуты была достаточно высокой — двадцать километ­ров! За каждые пять минут я пролетал сто километров. Пройдя чуть меньше половины маршрута, проверив расход топлива, подумал: впереди, совсем уже рядом — точка возврата. Это — край, последний рубеж, с которого я еще мог в случае чего вернуться на аэродром вылета.

Перешагну точку возврата и лишусь такой возможности. И тогда — только вперед, только до цели.

За правильность принятого в полете решения отвеча­ет летчик.

За успешное выполнение своего правильного решения отвечает тоже летчик.

И за все остальное, что происходит на маршруте, вообще в небе, отвечает летчик.

Точку возврата я прошел в расчетное время. Но вскоре обнару­жил: горючее в баке убывает быстрее, чем должно убывать.

Возможен дефект в тарировке прибора. Но с чего? Летал до этого, все сходилось. Возможно, нарушение регулировки двигате­ля? В наихудшем варианте не исключается утечка топлива...

А машина летела. Минута — двадцать километров. И у меня не было возможности снять руки с управления, покопаться в двигателе, обдумать положение.

Усилием воли и воображения заставил себя увидеть график расхода горючего: его плавная элегантная кривая показывала совершенно отчетливо — граница наименьшего потребления топлива на километр пройденного пути лежит на одиннадцати тысячах метров высоты. Мешкать нельзя. Следует идти вверх — немедленно, сейчас же, но... На каких оборотах, в каком режиме набирать высоту, чтобы не проиграть в дальности полета?

Я заглянул в наколенный планшет и почувствовал себя крайне неуютно: надо давать полные обороты, чтобы получить максимальную скороподъемность... Но все мое существо, долгий надежный опыт летчика поршневой авиации требовали: убрать обороты, снизить скорость, зажаться, экономить. Я понимал: у реактивных двигателей иные законы. Только понимать — это еще не все, надо найти в себе силу подчиниться закону.

Повлажневшей ладонью я перевел рычаг управления двигате­ля вперед до упора, поднял нос самолета и доложил земле обстановку.

Солнце за облаками показалось особенно приветливым и более дружелюбным, чем обычно. Хотя, если смотреть на вещи совсем трезвыми глазами, солнце никак не влияло на исход полета.

Последние семнадцать минут на маршруте были не лучшими. Нет ничего отвратительнее сознания: мне страшно, а сделать; ничего не могу, могу только ждать...

Но все хорошо, говорят, что хорошо кончается.

Посадку я выполнил на аэродроме назначения. Время полета превысило расчетное всего на шесть минут. Замерили остаток топлива в баках, оказалось — двести двадцать литров. Как показала проверка топливомера, прибор подвирал, завышая расход топлива, когда остаток горючего становился меньше половины.

Мои действия в полете были признаны правильными.

Через неделю, может быть, через десять дней все благополучно и безболезненно забылось. Миновала еще одна неприятность.

Но осталась память: непроглядные серые облака и словно золотым теплым светом прорисованный на них график расхо­да топлива. Элегантная инженерная кривая, полная смысла, дружественной информации... Спасительная кривая.

Наверное, не каждый меня поймет, если именно здесь я замечу — люблю и почитаю абстрактную живопись, хотя и не сумею объяснить толком, за что и почему...
24

Не скажу, будто мы с Шалевичем прошли всю жизнь крыло в крыло, хотя бы фигурально. Я всегда высоко ценил в нем и летчика и человека, всегда сознавал — никто больше Дмитрия Андреевича не дал мне в жизни, никто при этом не взял меньше, хотя размолвки у нас и случались.

Из песни слова не выкинешь, потому и рассказываю.

Началось все вроде с пустяка. Когда Шалевич вышел на пенсию — выслуга, годы! — и вскоре попросил свести его с кем-нибудь из круга, как он выразился, пишущих, вот тогда и случилось.

— Среди твоих знакомых всякой твари по паре. Вероятно, и литератор найдется, — заметил Шалевич. И, развивая мысль дальше, пояснил, что хочет дать пишущему человеку «достоверный и ценнейший» материал, из которого можно сконструиро­вать «мемуарную книгу» высокого достоинства.

— Допустим, я найду опытного разбойника пера, — сказал я, — и тот сочинит за вас книгу, а дальше что? Хлопот много, денег мало, слава — сомнительная.

— Мне лично мемуары не так уж нужны, но растет молодежь... много ли она знает о той авиации, в которой мы начинали? — ответил Шалевич хорошо мне знакомым спокойно-нравоучитель­ным тоном, стараясь замаскировать свое неудовольствие.

Почему-то мне сделалось неловко за Шалевича. Стараясь быть предельно вежливым и мягким, я спросил:

— Вы категорически убеждены, Дмитрий Андреевич, что молодежи позарез желательно и нужно знать, с чего начинали дедушки? Взгляните на дело не с нашей, а с их точки зрения.

— А как же иначе? — удивился Шалевич.

— Вот именно, как же? Понятия мы не имеем, как следовало бы беречь наше прошлое. Почему мы не сохранили ни один По-2, почему нет Р-5 из тех, что спасали челюскинцев? Где полюсные корабли водопьяновской четверки? Почему выставку трофейно­го оружия по ветру пустили? А вы говорите, как же... Если нам ничего не оказалось надобным, так чего с них спрашивать?!

— Мне кажется, вы противоречите себе, — обиженным тоном сказал Шалевич. — Если не осталось материальных, вещественных свидетельств расцвета нашей авиации, хотя кое-что все-таки собрано в музеях, то правдивый и доступный рассказ об этом времени приобретает не меньшее, а как раз большее значение

И снова я не согласился с Шалевичем. Стал говорить, что это как стихийное бедствие — все торопятся повествовать о про­шлом, о своем участии в великих событиях... А на поверку оказывается, чуть не каждая вторая книга мемуаров — чистое утешение авторского честолюбия вместо литературы. Я говорил, как думал.

Внезапно Шалевич поднялся со своего места и сказал сухо:

— Не смею больше отнимать ваше дорогое время... Признаюсь, я даже не сразу сообразил, что произошло. А когда понял, прежде всего растерялся. Что же делать?

Первая мысль была: извинись. И сразу же возражение: а в чем я провинился, чтобы извиняться?

Вторая мысль: пошлю письмо, разъясню мою принципиаль­ную позицию подробно, он же умный человек, поймет...

Письма не послал. Не слишком ли по-мальчишески писать, объяснять, косвенно просить «пардону»? Были намерения вер­нуться к неудавшемуся разговору, да так намерениями и остались. Не заметил, как минул год. И — другой.

Постепенно я сам уговорил себя: меняются времена, меня­ются взгляды, все проходит. И окружение сменяется. Это нормально. В конце концов, что плохого я сделал, если говорить конкретно — что? И все-таки от себя не уйдешь.

Разыскал я не так давно новые координаты Шалевича, набрался духу и поехал на поклон. Решил, войду и сразу в полный голос: «Повинную голову меч не сечет...» — и бухнусь на колени. Вроде и не совсем все всерьез получится. Шалевич всегда хорошо чувствовал и ценил юмор. Все-таки у нас общее прошлое, и какое. С тем и поехал.

Разыскал 7-й Поперечный просек, пересекавший 4-ю Про­дольную улицу нового микрорайона, нашел корпус пять и в нем сто двадцать седьмую квартиру. Позвонил.

Странно, и чего бы мне волноваться? Не ограбил, не зарезал. К тому же столько времени уже прошло. А все-таки неспокойно мне было.

И вот отворилась дверь. В проеме предстала высокая, скорбного вида женщина, одетая во все темное. Она смотрела на меня безразлично и выжидательно. — Могу я видеть генерала Шалевича? Женщина ничего не ответила. Посторонилась, пропуская меня в дом. На всякий случай я назвался. То ли она не расслышала, то ли не поняла, но реакция была нулевая... Мы прошли сквозь неряшливо прибранную квартиру к балкону. И первое, что я, к крайнему своему изумлению, увидел, был ярко раскрашенный, аккуратный улей. Да-а, самый настоя­щий пчелиный улей!

Самого Шалевича я обнаружил не сразу. Пожалуй, «обна­ружил» — слово не совсем точное, вернее было бы, пожалуй, сказать — разглядел. Сморщенный, ссохшийся старичок, оде­тый в толстый, не по июньской погоде свитер из грубой шерсти, в боты на резиновом ходу, сидел в кресле-качалке. Глаза у него были прикрыты. Он радостно улыбался, прислушиваясь к басовитому гудению пчел, и можно было

подумать, будто в их звучании он различает что-то очень важное. Нужно было обладать смелым воображением, чтобы предпо­ложить: старичок и генерал Шалевич — одно лицо.

— Дмитрий Андреевич, к вам пришли, — громко сказала женщина, впустившая меня в дом. Подождала и повторила: — Пришли к вам. Абаза Николай Николаевич пришли.

Но Шалевич словно бы и не слышал. Во всяком случае, он никак не отреагировал. Слушал пчел. Потом только встрепенул­ся и сказал рассеянно, будто мы вчера только расстались:

— Абаза? Ну, здравствуй, Абаза. Садись.

Не могу даже вспомнить, о чем мы говорили...

Все время над нашими головами господствовало ровное, тяжелое гудение пчел. Мне показалось, что, кроме их гудения, напоминающего самолетный стон, Шалевич ничего не восприни­мал.

Визит мой продлился минут пятнадцать.

Никакой попытки заговорить о нашей размолвке я не сделал. Это было бы совершенно бесполезно. Стоило мне приподняться с места, Шалевич сказал:

— Уже идешь, Абаза? Ну-ну, ступай... счастливо тебе! А я — с пчелками, с пчелками все... — и поглядел на меня, не видя. Тысячу лет назад в школьной раздевалке точно так же глянула на меня Наташка, девочка моих давних снов.

Говорят, в старую воронку новый снаряд не ложится. Не знаю, не уверен...

В узком, заставленном мебельным хламом коридорчике будто из стены возникла женщина в темных одеждах и громким шепотом сказала:

— Не обижайтесь на него. У Дмитрия Андреевича весь свет в пчелках теперь. Последний аэродром. Не дотянуть Дмитрию Андреевичу до зимы. Затихнут пчелки, и ему — конец. А вы не обижайтесь, он вас помнил. Это ведь у вас неприятность над морем вышла, когда просили передать привет Клаве? — Женщи­на улыбнулась без яда, совсем просто: вот, мол, как занятно в жизни может получаться.

Поклонившись, я вышел на лестницу. Наказанный? Расстро­енный? Раскаивающийся? Прежде всего — опустошенный.

И самолетное гудение пчел долго-долго еще не давало мне покоя.
25
В жизни мне довелось выслушать много разных упреков: почему плохо ешь?.. Кто дал тебе право не учить уроков?.. Почему поздно явился домой, есть же порядок... Да мало ли что еще ставили мне в вину. Вот, например, почему невесело на старшину смотришь?... Медленно наворачиваешь портянки почему? Почему разговоры разговариваешь, когда положено щелкнуть каблуками, выдохнуть «Есть!» и рысью исполнить полученное приказание.

Попреки слышишь с детства и до седых волос. Думаю, я не исключение. С большим или меньшим основанием, с вдохнове­нием или лениво, «по обязанности» ругают всех.

Но вот что удивительно: почему-то мои наставники всегда еще старались унизить и оскорбить меня. Когда мораль читал отец, он обязательно пересыпал свою речь такими словечками: «балбес», «олух царя небесного», «разгильдяй»... Когда воспи­тывал Симон Львович, приходилось узнавать о своих «ограни­ченных умственных способностях» или «повышенной фанабе­рии»... Когда за дело принялся старшина Егоров... здесь я могу только понаставить много, много, много, много точек вместо букв, из которых складывались самые подлые слова, не пропи­санные ни в одном нормальном словаре...

Пожалуй, Шалевич ругал меня не меньше других наставников, но как он это делал?

Мог, например, произнести монолог, обращенный к... самоле­ту, на котором я летал:

— Умница ты, «семерка», соображать же надо: когда делаешь левый разворот на месте правого ведомого, надо оборотики что?.. Увеличивать. А то отстанешь. Правильно. И крен надо держать по ведущему, а еще — не зевать. Из разворота выходишь, обороты уменьшай, а то проскочишь ведущего... Интервал скра­дывать ножкой надо: дать, убрать, еще дать и опять убрать...

Все это время меня Шалевич как будто и не замечал.

Клянусь, это было самое настоящее представление, он играл, и, надо сказать, с блеском... Потом, как бы отчаянно удивившись, замечал меня и говорил что-нибудь в таком роде:

— Сообразительный тебе достался самолет! Если так пойдет и дальше, к концу лета он, пожалуй, научит тебя ходить в строю. Только ты ему не мешай и запомни: все движения в строю должны быть двойными. Дал — убрал, споловинил и еще раз: дал — убрал...

Вот так он меня ругал! И сколько же полезной информации было в его методе доводить до ума человека. Давил информаци­ей, и никаких «балбесов»-, «олухов», не говоря уже о более специфических терминах.

Уроки Шалевича, как оказалось, обладали долгосрочными и неожиданными последствиями. У меня растет внук. Алешка — порядочный буян и скандалист. Сообразительный, но трудноуп­равляемый малый. Отец с ним не особенно церемонится: редкий день у них обходится без «вливания с южного конца».

Этих действий я не одобряю, но никто у меня разрешения на силовое применение старинных методов не испрашивает.

Так вот, в минуты философического расслабления, а такие у Алешки случаются обычно вслед за всплесками темперамента, он жмется ко мне, вздыхает и говорит, как взрослый:

— Только у тебя, деда, и хватает терпения со мной заниматься.

Не знаю, глаголет ли устами семилетнего младенца истина, но, если глаголет, это прежде всего хвала Шалевичу. Если во мне есть терпение — от него.

Мальчонкой я ужасно боялся смерти. Бывало, просыпался среди ночи в холодной и липкой испарине, лежал в темноте с тяжко бившимся сердцем и думал, думал, думал: как же так — меня не будет?.. Совсем и никогда! Страх долго не разжимал своих холодных, жестких ладо­ней. Страх медленно превращался в клейкую, опустошающую тоску. И так хотелось, чтобы потом, после... раз уж нельзя без смерти, было хоть что-то... пусть только слух... только па­мять... или трансформироваться бы хоть в обезьяну, согла­сен — в кузнечика.

С годами такие приступы становились реже. Из умных книг я узнал: явление это закономерное, все через него проходят.

На войне я видел много страшного и близкую смерть встречал. Именно тогда я окончательно распрощался с детством и утратил остатки наивной веры в бессмертие.
26
С тех пор как Дмитрий Андреевич умер, я все чаще вспоминаю о нем. Может, в наказание за то невольное небрежение, омрачив­шее последние годы нашей дружбы.

Воспоминания о Шалевиче не могу назвать тягостными или горькими. Очень они разные, порой неожиданные.

В училище, где он когда-то закончил полный курс авиаци­онных наук и тоже, помимо желания, был оставлен инструктором, долгие годы жила, например, такая легенда.

Начинающий инструктор Шалевич в первый же год пребы­вания наставником молодежи отличился рядом немыслимых эскапад и фортелей. Скажем, вылетев с полевого аэродрома Кардаил в передней кабине самолета У-2, он в назначенное время аккуратно приземлился на главном аэродроме, нахо­дясь... в задней кабине того же У-2! Сей удивительный факт сделался известным начальнику училища.

Вызванный по этому поводу генералом для личного объяс­нения, Шалевич произнес лишь одно слово:

— Хиромантия!

Разгневанный начальник сунул Шалевичу пять суток аре­ста и гаркнул:

— А теперь чтобы ноги твоей здесь больше не было! Вон! Шалевич проворно вскинулся на руки и отбыл из кабинета именно так — не касаясь ногами пола...

Позже, на инспекторской проверке, он выполнил пилотаж, снижаясь практически до никакой высоты... и вновь предстал перед ясными начальственными очами, на этот раз перед начальником управления учебных заведений Военно-воздушных Сил.

Комбриг посмотрел на сухого, спортивного вида парнишку с дерзким выражением на лице и сказал, медленно растягивая слова (очевидно, чтобы лучше запомнились):

— Случай кристально ясный: летать можешь и хочешь. Инструктором служить не желаешь? Или я не прав?

— Так точно, правы!

— Запомни: пока я на должности, перевода из училища не будет. А еще один такой пилотаж — сделаю командиром взвода в роте охраны. Летай, как человек. И советую — женись.

Странно, но к совету начальника управления жениться Шалевич отнесся с полной серьезностью и начал ухаживать за хорошенькой медицинской сестрой Липой.

Его спрашивали:

— Решил жениться?

— Куда деваться, раз начальство велело.

Впрочем, ухаживал он странно: ходил за Липой по пятам, молча вздыхал, время от времени делал подарки — цветы, конфеты, духи... духи, цветы, конфеты...

Потом случилась командировка.

Шалевич отсутствовал долго — месяца полтора, а когда вернулся, узнал — «доброжелатели» радостно сообщили, — у Липы свадьба. Завтра!

Действительно, хорошенькая медицинская сестра сменила фронт и дала согласие более решительному претенденту — военному технику второго ранга, баянисту и затейнику Пете.

Шалевич удивился:

— За техника идет? Странно, — и замолчал.

На другой день в назначенный час загудела свадьба. Впро­чем, «загудела» — преувеличение; были произнесены лишь первые тосты, раз или два крикнули: «Горько!» До серьезного шума дойти не успели: распахнулись двухстворчатые двери ресторанного зала, и в помещение... въехал Шалевич. Верхом. Лошадь была взята напрокат. Извозчичья.

По зимнему времени Шалевич был в голубом на меху комбинезоне, в летном, подбитом белкой шлеме и замшевых перчатках с крагами.

Не спешиваясь, достиг свадебного стола, протянул Липе руку. Все — молча. И Липа, видимо, совершенно сраженная таким великолепием, не отважилась пренебречь его рукой...

Тогда Шалевич нагнулся, положил перед растерявшимся женихом пачку сторублевых бумажек и произнес первые слова:

— Компенсация за свадебные расходы. — Он помог Липе подняться на лошадь и неспешно выехал из ресторана, разбрасывая по пути мелкие купюры обалдевшей челяди.

Говорят, то была последняя гусарская выходка Шалевича.

А с Олимпиадой Арсеньевной они прожили в молчаливом согласии около тридцати лет, вырастили двух дочерей.

Сам Шалевич о своих матримониальных делах мне не рассказывал. Обо всем этом я узнал стороной, и проверять у Дмитрия Андреевича, что истина, что домысел, не собирался.

Впрочем, такое за здорово живешь не сочинить.

Теперь вспоминаю Шалевича, дивлюсь и радуюсь — не в одну краску был человек.

27
Желая объяснить какую-нибудь несусветную глупость, говорят обычно: как в кино. Или случилась странная встреча, и тоже слышишь: «Три года не виделись, а тут иду... а он спотыкается... и мне в объятия. Ну, как в кино».

Между тем я давно замечаю: незапланированных, случайных, немыслимых встреч в жизни нашей бывает, пожалуй, немногим меньше, чем встреч запрограммированных, ожидаемых и соответствующим образом обставленных. Во всяком случае, у меня — так.

Шел, помню, по лесу. Ни человека, ни птахи, и мысли не из светлых: только что разругался с Бесюгиным и Коркией. Они на речку тянули, а мне чего на речке делать — плавать я толком не умел... Вот и стал доказывать: «Раз решили в лес, давайте как назначили».

А Сашка сразу: «Ставлю на голосование: кто за речку?..» Конечно, их двое, я один.

Но я такого голосования не принял. Был уговор? Был. Значит, надо по уговору. Все! И пошел в лес. Один.

Вообще-то ничего интересного в лесу не оказалось. И, признаться откровенно, очень скоро мне надоело. Но тут я заметил: вроде ртутный блеск между кустами и оттуда как будто прохладой сквозит. Решил посмотреть, что бы это могло быть. Оказалось, бочажок, озерцо лесное. И вода в нем до того голубая, как небо, а по воде облака ползут, белые-белые... Красотища!

Уходить от бочажка не хотелось. Залег в траву, стал озираться. И вдруг метрах в двадцати обнаружил женщину. Лежит на животе, лицом в руки уткнулась. Голая, между прочим, лежит, вроде загорает. Смотреть на женщину было неловко. Немного даже стыдно. И хоть специально я на нее не пялился, а все же видел: лежит. И вдруг в голову как щелкнет: она живая или неживая? Может, солнечный удар, может, с сердцем плохо... Подойти или тихонько смыться? Ведь мог я ее и не видеть... Докажи попробуй!..

Только я так подумал, как женщина зашевелилась — живая! И говорит:

— Отвернись, Коля, пожалуйста, я прикроюсь...— А голос Александры Гаврииловны.

Как услышал, стал дурак дураком. Слова не выговорить. Понимал: директорша — живой человек. И все у нее как у всех. Но понимать — одно, а своими глазами видеть — совсем другое. И смыться после того, как Александра Гаврииловна меня узнала, тем более окликнула, было, ясное дело, невозможно.

Накинула она полосатый халат, позвала, и я пошел. Жутко стесняясь, подходил, но уселся рядышком, как Александра Гаврииловна показала, и тупо отвечал на ее вопросы. Все время помнил: а под халатом она голая. Мне было стыдно оттого, что я про это думал, но ничего не мог с собой сделать; и странно, что в башку лезло: а пожалуй, Александра Гаври­иловна не такая и старая... интересно, есть у нее муж... дети?..

О чем мы над тем романтическим озерком рассуждали, совершенно не помню. Почему-то осталось в памяти, как Александра Гаврииловна угощала меня кислыми сливами и говорила, что ей нравится кислое.

Возможно, в тот день эта случайная невероятная встреча заставила подумать: у человека много-много лиц, много-много масок... В одной он входит в класс, другую надевает дома, в третьей бывает в кругу друзей... Человек не обязатель­но такой, каким кажется, и не такой, каким старается показаться.

Может быть, это были первые серьезные мысли об окружа­ющих.

Узнавать человека, расшифровывать его маски — увлека­тельное и азартное занятие. Не исключено, что самое увлекательное изо всех, какие только есть в жизни. Во всяком случае, с той поры я постоянно занят в игре выдуманных мною масок. Я радуюсь, когда угадываю людскую суть, и огорчаюсь, когда угадать, кто передо мной, не удается...

Шалевича я наблюдал много лет. Был с ним достаточно близок и долго не мог определить, что же он за человек. Порой, когда, например, он заставлял объяснять публично, что побудило инструктора Абазу, взрослого и самостоятель­ного человека, «целовать» ангарную крышу, мне казалось: нет на свете человека вреднее. Но проходило время, и тот же Шалевич прикрывал от насмешек и поддразниваний товари­щей, хотя бы после моего дикого вопля над морем: передайте Клаве... И мне представлялось: не бывает людей сердечнее и отзывчивее. Не сразу удалось взять в толк: маски масками, а в человеке непременно должна звучать главная тема. В ней вся суть. Что это значило применительно к Шалевичу?

Когда меня разжаловали и должны были отправить в штрафной батальон, смывать кровью... и так далее, мой бывший командир эскадрильи находился далеко, служебно это Шалевича не касалось, узнал он о моей беде случайно, из третьих уст. И... И тем не менее счел долгом вмешаться.

Командующий воздушной армией, в непосредственном подчинении которого я состоял, был когда-то командиром эскадрильи, и Шалевич начинал под его знаменем. Дмитрий Андреевич, легко преодолевавший все препятствия летного мастерства, пользовался особой благосклонностью своего комэска. И теперь Шалевич написал командующему частное письмо:

1   ...   5   6   7   8   9   10   11   12   ...   18

Похожие:

А. М. Маркуша Грешные Ангелы повесть iconАлександр Мальцев Взгляд на жизнь Повесть Рассказы Отражение сенсации в умах Повесть
Новости губернии! — бойким, чётким, но одновременно с этим ещё каким-то чуть пугающим голосом произносила слова ведущая

А. М. Маркуша Грешные Ангелы повесть iconВсе электронные книги серии «stalker», фанфики, первые главы, анонсы
Эта повесть пишется, как продолжение истории Лиса из «Меня зовут Лис», начато после окончания сюжетной линии первой повести. Отзывы...

А. М. Маркуша Грешные Ангелы повесть iconАндрей Петрович Старостин Повесть о футболе «Повесть о футболе»: Советская Россия; Москва; 1973
Мексике. Ему есть о чем вспомнить, с чем поделиться с читателем. На страницах своей книги он рассказывает о развитии футбола в нашей...

А. М. Маркуша Грешные Ангелы повесть iconЗадача 1 Начинающий автор Игорь Пресняков в 1992г опубликовал свое произведение «Адский рейд»
Петрозаводским издательством «Лик». Позже было установлено, что московское издательство «Пилигрим» напечатало повесть Преснякова...

А. М. Маркуша Грешные Ангелы повесть iconАнгелы Субординация эгрегоров Ответы на вопросы Речь Бога
Нужна ли вам полнокровная жизнь?

А. М. Маркуша Грешные Ангелы повесть iconИз послесмертия говорят Марлен Дитрих, Николай Гоголь, Владимир Высоцкий, Элвис Пресли…
Когда вы подрастете, вы поймете, что ангелы запрятали в эту книгу золотой ключик

А. М. Маркуша Грешные Ангелы повесть icon№1 «Повесть временных лет»
Блок первый: Генезис феодализма у восточных славян и образование раннефеодального Древнерусского государства

А. М. Маркуша Грешные Ангелы повесть icon1. Список литературы для чтения
Коршунов М. «Петька и его, Петькина, жизнь» (рассказы), «Дом в Черёмушках» (повесть)

А. М. Маркуша Грешные Ангелы повесть iconДорин Вёрче Ангелы Соломона. Неповторимый опыт истинной Божественной любви
Защиту интеллектуальной собственности и прав издательской группы «весь» осуществляет агентство патентных поверенных «арс-патент»

А. М. Маркуша Грешные Ангелы повесть iconНачало руси
В начале XII века русский летописец монах Киево-Печерского монастыря Нестор, составитель летописи «Повесть временных лет»

Вы можете разместить ссылку на наш сайт:
Школьные материалы


При копировании материала укажите ссылку © 2013
контакты
vbibl.ru
Главная страница